Однако в тот первый день я нетвердой походкой приблизился к мольберту и впервые взглянул на работу Чаза: небольшой холст, на котором на светло-коричневом фоне была изображена обнаженная девушка. Не задумываясь, я ахнул и выпалил, что картина бесподобна.
— Дерьмо, — возразил Чаз. — О да, она живая и все такое, но мне пришлось здорово с ней повозиться. Писать маслом может каждый. Если что-нибудь не получается, достаточно просто закрасить это место, и кому какое дело, если слой краски получился в целый дюйм толщиной? Вся штука в том, чтобы ухватить жизнь, не слишком стараясь, так чтобы не было видно напряженной работы.
[5]
Он произнес это слово с любовью, размеренно; я с умным видом кивнул, поскольку великая образовательная программа Колумбийского университета превратила нас обоих в маленьких человечков эпохи Возрождения и мы оба прочитали «Придворного» Кастильоне,
[6]в котором категорически требовалось добиваться великолепных результатов, не демонстрируя при этом заметных усилий. Поэтому мы всё делали неторопливо, выдавали блестящие работы в самую последнюю минуту и презирали напряженные кропотливые занятия студентов медицинского факультета.
"Как это ни странно, именно Чаз навсегда отбил у меня всякую охоту к театру. Это случилось в самом начале четвертого курса. К нам пригласили профессора, настоящего бродвейского режиссера, помешанного на Беккете.
[7]Мы поставили несколько его пьес, и в «Последней ленте магнитофона» я играл Краппа. Чаз сходил на все три спектакля, как мне кажется, не для того, чтобы меня поддержать, ибо в малом зале театра «Латем» неизменно был аншлаг, а потому, что его искренне увлекла мысль подробной записи всех событий человеческой жизни — к чему мы еще вернемся ниже.
Вернувшись к себе, мы устроились у него в комнате и выпили еще, насколько я помню, водку прямо из бутылки.





