Стараясь не смотреть в Лушкины глаза, Глаша наклонилась и подала ей милостыню. Ей не удалось ускользнуть от въедливого взгляда нищенки.
– Ба, Глафира Сергеевна, какими судьбами! Смотрите-ка, кто нас почтил своим вниманием, – и она ткнула в бок свою товарку – толстую молчаливую бабу, закутанную в зимний зипун, несмотря на почти летнюю жару. – Махневская сиротка пожаловала. Недотрога, барышня! Смотри-ка, как нарядилась… Видать, разбогатела. Надо же!
Она соскочила с насиженного места и, ковыляя и прихрамывая на одну ногу, поскакала вслед удаляющейся Глаше.
– Нет, ты постой, милочка.
Глаша остановилась.
– Луша, постой, не кричи. Что с тобой приключилось? Отчего, ты хромаешь?
Лушкино серое лицо скривилось, словно от зубной боли, дрогнули белесые брови, на лбу расцвели красные пятна, уголки сизых губ скорбно опустились, и она заплакала, размазывая слезы грязными руками.
– Что случилось? A-то вы не знали?
– Я ничего о тебе не знала.
– Владимир Иванович тогда зимой принародно меня ославил, выставил на мороз, хотел язык оторвать.
– За что? – Глашины глаза распахнулись от удивления и ужаса.
– За то, что я правду о нем рассказала. За то, что он сожительствовал с мужиком-инородцем. Я же их тогда в охотничьем домике застукала. Увидала, как барин свой уд окаянный пихал в непотребное место. Увидала, да сдуру болтнула об этом. И поплатилась сполна. Язык он мне не отрезал, но исхлестал в кровь и в солдатский полк отдал.
– Луша, возьми еще немного денег. Только постарайся не пить. Сходи к доктору, купи одежду, – Глаша протянула несколько купюр.
– За деньги благодарствую. Оголела я, как нищета одолела. А про вино, ты мне не говори ничего! Ты, барышня, не знаешь, как вино душу мою греет и боль от ран снимает. Пила и буду пить, покуда не подохну. Спасибо за деньги.





