В душе ругая себя за тщеславие, он сложил в чемодан парижские газеты, в которых печатали его портреты.
Конечно, Заварзин как социалист имеет право не подать ему руки. Но Заварзин – друг молодости обязан был это сделать, хотя бы в память о том, как Бахтин, взяв на себя его провинности, позволил Заварзину окончить корпус с золотой медалью.
Сколько потом было уверений в дружбе. И была клятва, настоящая, ночью в парадном зале корпуса, перед портретами великих русских полководцев. Прошла молодость и забылась клятва.
Приобретя некий жизненный опыт, Бахтин обратил внимание на странное несоответствие слов и дел либеральных интеллигентов.
Он жил в другом мире и, вполне естественно, был отдален от жарких схваток общественного движения.
Бахтин никогда не задумывался, что мимо него, практически не трогая и не задевая, проносится история. В день знаменитого расстрела, ставшего потом кровавым воскресеньем, он ловил шайку Китайца. Страшного, изощренного убийцу, приехавшего в столицу из Владивостока.
Дарование Манифеста и события, связанные с ним, он пережил в Варшаве. Там работала крупная шайка фальшивомонетчиков.
Так же пронеслись, не задевая, беспорядки пятого года.
Правда, Филиппов сделал ему выговор за то, что он в присутствии нескольких чиновников сказал, что искренне рад, что уволен из училища, потому что не хотел бы служить в армии, подменяющей жандармерию.
Один из его друзей, вернее, единственный друг, литератор Кузьмин, сказал, что у Бахтина наступила душевная апатия.
Бахтин засмеялся.
Бахтин понимал, что алкоголь не выход. Что такие накаты меланхолии надо врачевать иначе. Но иначе – значит сложнее. А он привык к простоте. Бахтин оделся, оглядел себя в зеркале. Из светлого проема глядел на него вполне подходящий Парижу щеголеватый господин.
Бахтин жил в обществе странном. В Петербурге был свет, был еще некий полусвет. И была жизнь, не поддающаяся определению. Нечто третье.






