Вынул из чемодана любимую самописку с тонким пером, положил на круглый стол, покрытый уютной вышитой скатертью, пачку бумаги, конверты, — и задумался, глядя на спящую Мануэлу.
Затем сосредоточился и стал быстро писать, время от времени поднимая на девушку задумчивый взгляд…
«Дорогая моя, дорогая Марго!
Надеюсь, когда ты получишь это письмо, ты уже пойдешь на поправку, и, в конце концов, простишь меня, хотя сам я проклинаю себя безутешно.
Хочу, чтобы ты знала и помнила: я бесконечно тебя люблю и ценю, как лучшего человека в моей жизни.
Надеюсь, ты проживешь еще много лет, не поминая меня лихом, как злодея и подлеца.
Но ближе к делу: хочу оставить тебе, моя дорогая, те три картины Нины Петрушевской, которые и сейчас у тебя. Смело выставляй их (не сразу, а одну за другой, и года через два) на самые солидные аукционы. Изобретательная судьба сама сочинила им провенанс: их подпишет моя смерть, и одна только запись „Из коллекции Захара Кордовина“, обеспечит им безоговорочное признание — всем известно, что моя коллекция безупречна.
К этому письму, которое ты немедленно уничтожишь, прилагаю дарственную записку, распорядись ею с умом.
Что касается самих картин — думаю о них с удовольствием и полагаю, что сама Нина была бы счастлива их написать.
Будь умницей, Марго, крепко тебя обнимаю.
Не слишком оплакивай меня своим вавилонским ревом, я того не стою.
Твой Захар».
…Один за другим он заполнял листы четким своим, летящим мелким почерком, где каждая буковка словно стояла наособицу, и в то же время устремлялась за другою, а каждая заглавная вела за собой целый клин слов, слегка наклонясь.
Прошло часа полтора… Внизу, в баре, занялся ровный шумок разноголосицы посетителей и заиграл музыкальный автомат — что-то ритмичное.
Он стал вкладывать листы в конверты, надписывать их… — и на это ушло еще полчаса.
Наконец встал, потянулся, еще раз просмотрел аккуратные стопки надписанных конвертов… затем подошел к кровати и склонился над девушкой.





