И со слезами, с гордостью, от которой сердце сжалось больно и сладко, я поняла, что он слышал наш разговор и теперь не хочет, чтобы я догадалась об этом. Не хочет, потому что ему кажется, что мне станет еще тяжелее, если я догадаюсь.
Я вернулась в свою комнату, и снова пошли чередой ночные беспокойные мысли и чувства. Все те же, но и еще одно: гордость за сына. И не ради себя, нет, ради него я вдруг потребовала — сама не знаю у кого, у судьбы, — чтобы дверь распахнулась и вошел Андрей, такой же, как всегда, с плащом, переброшенным через плечо, в старом сером костюме, который, казалось, сейчас треснет на его сильных плечах, в кепке, из-под которой виднелось его доброе лицо, с твердыми, соскучившимися глазами.
Эпилог. Из дневника послевоенных лет
Могильная тишина стояла в погибших городах, страшные, почерневшие, поднимались к небу остовы разрушенных зданий.
Полстраны нужно было поднять из развалин, и, так же как сотни тысяч других, я упорно работала в эти тяжкие годы, отгоняя от себя горькие мысли и стараясь обойти все, что мешало работе. Пенициллин с каждым годом становился все совершеннее, и среди множества усилий, которые отдавали ему ученые всего мира, свое место заняли наши усилия.
Перед странной задачей остановились мы в послевоенные годы — доказать, что наша медицинская наука развивается с необычайной быстротой или по меньшей мере быстрее, чем наука других стран или всего мира. Нам и никому другому принадлежали все медицинские открытия XIX и XX веков — это утверждалось в книгах и статьях, в кино и театре.
О, эта мнимая тайна, этот сумрак, в котором мы едва различали друг друга.









