— Липа, — заныла поэтесса и в некотором роде трубадурша, — ну почему ты так говоришь, а? Ну почему ты никогда мне не скажешь, что хорошо?!
— Как я могу сказать, что хорошо, если плохо? — возразила Липа и зевнула. — И вообще, ты знаешь, что с утра я разговаривать не могу, а тем более слушать твои песнопения!
Трубадурша выдернула гитару из-под тощего пледа, которым была прикрыта поверх мятой ночной рубашки, аккуратно прислонила ее к креслу, зажала руки между коленей и пригорюнилась.
Олимпиада Владимировна искоса посмотрела на нее, фыркнула, а потом пожалела, что фыркнула, потому что худенькие плечики поднялись, как будто пытаясь защититься, да так и остались поднятыми.
— Хочешь кофе? — великодушно спросила она и опять зевнула. — Я сейчас сварю.
— Да не надо, — отказалась трубадурша. — Ничего мне не надочки, кроме счастья, а счастья нету!..
Ее звали Люсинда Окорокова, приехала она издалека, и Олимпиада Владимировна, столичная штучка, была убеждена, что корень всех Люсиндиных несчастий кроется именно в этом диком имени.
Так и не удалось выяснить, кто и почему назвал барышню Окорокову Люсиндой.
Так же не удалось выяснить, кто и почему вбил ей в голову, что она изумительно и волшебно поет и не менее изумительно двигается.
Потом в Ростов, где жили Люсинда и ее семейство, приехал на гастроли Олег Митяев, и жизнь барышни Окороковой резко изменилась.
Она «заболела» авторской песней, влюбилась в Митяева до слез, бросила «Похоронный марш» и «Кузнечика», и соседский мальчишка показал ей три основных аккорда, на которых, как на трех китах, покоится искусство, где, «сгорая, плачут свечи», где «старик был немного пьян», где «люди идут по свету», а «мой друг, художник и поэт», «пройдет по кабакам» и «команду старую разыщет он».





