Но, когда она уходила, я оставался один в крошечной палате, и тогда мне становилось по-настоящему страшно. Клиника находилась хоть и в центре города, но не в самом благополучном районе Парижа, потому вечером все ее окна закрывались металлическими ставнями. Я чувствовал себя так, словно уже оказался в гробу.
Есть я не мог, меня «кормили» через капельницу. Вес таял вместе с моими силами. Я стал похож на скелет, обтянутый кожей. Как-то лежу, вечереет, температура опять под сорок, в палате доктор и анестезиолог готовят меня к очередной операции. Вдруг открывается дверь, в проеме стоит жандарм в полной форме, с торчащими в разные стороны усами, как в кино: «Êtes-vous, Nikolai Tsiskaridze?» Я опешил: «Oui».
Через две недели, когда температура впервые упала до 38-ми, я взмолился: «Если вы мне не дадите помыться, я умру». Врачи смотрели на меня с ужасом, как могли, отговаривали, но я уперся: «Я хочу умереть чистым».
Чтобы я смог принять душ, меня, в прямом смысле слова, запаковали: рука с торчащей в вене иголкой от капельницы, которую не отключали, и нога были полностью замотаны скотчем. Я встал под душ. Когда вода коснулась моего лица и струйками потекла к шее… Ничего лучшего в жизни я не испытывал. Только тогда, оказавшись на грани смерти, я наконец понял, что значит настоящее Счастье.
Но это крайне важное для меня открытие никак не меняло положения дел. Парижские врачи уже боролись не за мою ногу. Они боролись за мою жизнь. Что будет со мной дальше, мог знать только Всевышний.
2
А в Парижской опере каждый день начинался с совещания по поводу Цискаридзе. Директору Югу Галю предоставляли полный отчет по моему самочувствию – температура, состояние, как лечат, чем лечат. И каждый день один и тот же ответ из клиники: ситуация по-прежнему критическая…
Несмотря на это для персонала госпиталя – врачей, медсестер и нянечек – я стал чем-то вроде местной достопримечательности.





