Я тащил тебя, потому что я не мог представить себе, что ты можешь не жить… И вот ты лежал на камышевой подстилке, ты был в памяти, только губы у тебя были совсем сухие, и ты сказал:
- Пить… Дай мне немножко попить…
Но здесь уже не было воды, и у нас не было ни кружки, ни котелка, ни фляжки, а то бы я сходил обратно к озеру. Тогда ты сказал.
- Сними с меня осторожно сапоги, они у меня еще совсем крепкие…
И я понял твою мысль. Я снял с тебя большой солдатский сапог, истоптавший столько дорог, - мы столько дней были на походе, не меняли портянок, но я пошел с этим сапогом к озеру, а петом пополз, - я сам хотел пить невыносимо.
Но когда я дополз до тебя, ты был уже мертв. Лицо у тебя было очень спокойное. Я впервые увидел, какой ты большой, - недаром нас так часто путали. Слезы хлынули у меня из глаз. Невыносимо хотелось пить, и я припал к твоему сапогу, к этой грубой горькой чаше нашей солдатской дружбы, и, плача, выпил ее до дна…
Не чувствуя ни холода, ни страха, изнуренная, намерзшаяся, голодная, как волчица, бродила Валя вдоль фронта от хутора к хутору, ночуя иногда просто в степи.
Она бродила день, два, неделю, бродила, сама не зная зачем. Может быть, она надеялась еще перейти фронт, а потом сама поверила в то, чем обманула Сережку: а почему бы и в самом деле ему не притти сюда с какой-нибудь частью Красной Армии? Он сказал: «Я обязательно приду». А он всегда выполнял то, что обещал.
В ночь, когда завязался бой в самом Каменске и огромное зарево на клубах черного дыма видно было на десятки верст окрест, Валя нашла приют на хуторе километрах в пятнадцати от Каменска.
Часов около одиннадцати дня на хуторе стало известно, что части Красной Армии ворвались в Каменск и бой идет в самом городе, и немцы вытеснены уже из большей части города. Сейчас сюда хлынут самые страшные из немцев - немцы, побитые в бою… Валя снова взяла свой мешок, в который хозяйка из жалости бросила горбушку хлеба, и вышла из хутора…
Она шла, сама не зная куда.





