Я сидел рядом с бабушкой на передней скамье, возле гроба. Бабушкины пальцы дрожали, и когда я искоса взглянул на неё, она улыбнулась и сжала моё плечо: мол, всё в порядке. Но я знал, что ничего не в порядке, и потому держал её за руку. Потом мы вместе шли за гробом по проходу между рядами, крепко ухватившись друг за друга.
Дальше мы стояли под её зонтиком у могилы и смотрели, как опускают гроб; слова викария уносило ветром, мы даже не успевали их расслышать. Помню, я изо всех сил старался почувствовать горе, но у меня не получалось, и не потому, что я не любил дедушку.
После похорон мы вместе пошли по переулку в паб, на поминки, и бабушка всё так же сжимала мою руку. Я понимал, что не стоит сейчас ничего говорить. Бабушка погрузилась в какие-то свои мысли, и беспокоить её не надо было.
Мы проходили под мостом, паб уже виднелся впереди, когда бабушка наконец заговорила.
"– Теперь он свободен от всего, Був, – сказала она, – и от инвалидного кресла тоже. Господи, как он ненавидел это кресло! Теперь он снова будет счастлив. Как жалко, Був, что ты не знал его раньше. Если бы ты знал его так же, как я. Он был здоровенный, дюжий такой парень и при этом мягкий, и спокойный, и всегда добрый. Он старался быть добрым до самого конца. Поначалу мы с ним всё время смеялись – ох, как мы хохотали! В этом-то, наверное, главная беда: он просто перестал смеяться, давным-давно, ещё в начале болезни. Вот почему я всегда любила, когда ты приезжал к нам, Був.
Это было совсем не похоже на бабушку. Обычно, когда мы были с ней вдвоём, рассказывал я. Бабушка никогда много не говорила, только слушала. Я поверял ей всю свою жизнь. Не знаю почему, но мне всегда с ней говорилось легко – гораздо легче, чем с кем-либо из домашних. Дома все всё время были чем-то заняты.





